Перед глазами все время маячило лицо Майкла Салливана, его легкий поклон. Меня просто убивало осознание того, что он все еще болтается на свободе. По данным ФБР, мафия уже назначила награду в миллион долларов за его голову и еще миллион — за его семью. У меня все еще было подозрение, что он может быть тайным осведомителем Бюро или полиции. И та и другая организации помогают ему и оберегают его. Но до конца я не был уверен в этом и, наверное, никогда не буду.
Однажды вечером, уже после того, как Салливан скрылся, я сидел на открытой веранде и играл на пианино для Дженни и Деймиена. Играл почти до десяти. А потом заговорил с ними об их матери. Решил, что пришло время.
Не знаю, почему я решил именно теперь поговорить с ними о Марии, но мне хотелось, чтобы дети знали о ней всю правду.
Может, мне хотелось, чтобы они перестали думать о ней, что мне самому никак не удавалось. Я никогда не врал детям, рассказывая о Марии, я лишь утаивал кое-что… Нет, в одном я солгал. Я сказал Деймиену и Дженни, что меня не было с Марией, когда ее застрелили, но что я приехал в больницу Святого Антония до того, как она умерла. И она успела сказать мне несколько слов перед смертью.
Причина была в том, что я не хотел рассказывать им все подробности, которые сам никогда не забуду: звуки выстрелов, и как она ахнула, резко выдохнув, когда в нее попала пуля, как она сползла из моих объятий на тротуар. И кровь хлещет из груди Марии, и я понимаю, что раны смертельны. Я все еще помню это с ужасающей ясностью — даже спустя десять лет.
— Я в последнее время часто думал о вашей маме, — говорил я детям в тот вечер. — Я много о ней думал. Вы, ребята, наверное, уже знаете об этом.
Дети собрались в тесную кучку, поняв, что разговор будет не совсем обычный.
— Она была необыкновенным человеком, необыкновенным во многих отношениях. У нее были такие живые глаза, всегда полные жизни… И очень честные. Она прекрасно умела слушать. А это чаще всего отличительная черта доброго человека. Я в этом уверен. Она любила улыбаться и других людей заставляла улыбаться, если удавалось. И она всегда повторяла: «Вот чаша грусти, а вот чаша радости. Какую выбираешь?» Сама она почти всегда выбирала чашу радости.
— Почти всегда? — переспросила Дженни.
— Почти всегда. Подумай об этом, Дженель. Ты же у меня умница. Она выбрала меня, так? Из всех умных и красивых парней, которых у нее было предостаточно, она выбрала вот эту физиономию, эту личность.
Дженель и Деймиен заулыбались. Потом Деймиен сказал:
— Это все потому, что тот, кто ее убил, теперь вернулся? Поэтому ты завел этот разговор о маме?
— Отчасти, Дей. Но я недавно узнал, что у меня осталось одно незаконченное дело, которое имело непосредственное отношение к ней. И к вам двоим. Вот поэтому я и завел этот разговор, понятно?
Деймиен и Дженель молча слушали, пока я говорил, а говорил я долго. В конце концов я умолк, задохнувшись от подступавших рыданий. Кажется, они впервые увидели, что я плачу о Марии.
— Я так ее любил, так любил вашу маму, словно она была частью меня самого. Я и сейчас, наверное, ее люблю. Люблю!
— Это из-за нас? — спросил Деймиен. — Это и наша вина, да?
— Что ты хочешь сказать? Я тебя не совсем понимаю.
— Мы тебе ее напоминаем, да? Мы напоминаем тебе о маме каждый день, каждое утро, когда ты нас видишь, ты вспоминаешь, что ее с нами нет. Так?
Я покачал головой:
— Может, в этом и есть какая-то доля правды. Но вы мне о ней напоминаете в хорошем смысле, в самом лучшем смысле. Можете мне поверить. Это очень хорошие воспоминания.
Они ждали продолжения разговора, не сводя с меня глаз, словно я мог внезапно убежать от них.
— В нашей жизни все время происходят изменения, — сказал я. — У нас теперь есть Эли. Нана стареет. Я снова стал принимать пациентов.
— Тебе это нравится? — спросил Деймиен. — Работать психологом?
— Нравится. Пока что.
— Пока что. Очень в твоем стиле, папочка, — заметила Дженни.
Я фыркнул, но не стал напрашиваться на комплименты. Не то чтобы мне не нравились комплименты, но всему свое время, а сейчас было не до них. Когда я читал автобиографию Билла Клинтона, я не мог отделаться от мысли, что, когда он признавался, что причинил боль жене и дочери, он еще и просил прощения — может быть, потому, что очень нуждался в любви. И может, именно отсюда проистекает его способность сопереживания и сочувствия.
И потом я решился — рассказал Дженни и Деймиену, как все тогда происходило в действительности. Я сказал своим детям полную правду. Рассказал со всеми подробностями: как убили Марию, что я все это видел и был с ней, когда она умерла, ощутил ее последний вздох на этом свете, слышал ее последние слова.
Когда я закончил, когда уже не мог больше говорить, Дженни прошептала:
— Следи за рекой, папочка, следи, как она течет. Река — это правда.
Я всегда повторял эти слова, когда дети были маленькими, а Марии уже не было. Гулял с ними по берегу Анакосты или Потомака и говорил, чтобы они смотрели на нее, на текущую воду.
— Следите за рекой… река — это правда.
Или то, что мы принимаем за правду.
В те дни у меня было странное состояние — приподнятое и депрессивное одновременно.
Это было и хорошо и плохо.
Почти каждое утро, около половины шестого утра, я завтракал с Наной. Потом рысью бежал к себе в офис, переодевался и начинал прием пациентов.
По понедельникам и вторникам первой моей пациенткой была Ким Стаффорд. Мне всегда было трудно удержаться от личных симпатий и антипатий при работе с людьми, а может, я просто утратил сноровку. Некоторые коллеги казались мне слишком циничными, слишком сдержанными, не в меру дистанцированными от своих пациентов. Я думаю, что пациентам это не очень нравилось — ведь они приходили за помощью.